Лето 1913 года пахло раскалённым железом, сухим сосновым дымом и острой амурской сыростью.
Илья Волков, двадцатидвухлетний клёпальщик из вятских мужиков, висел над рекой на высоте двенадцати саженей. Он вцепился сапогами в узкую балку, и только этот стальной прокат отделял его от жёлтой кипящей бездны. Внизу Амур катил свои воды – тяжёлые, брусковые, словно расплавленный чугун. А на Осиповском берегу стояла Настя и махала ему уголком белого платка.
Илья работал во второй артели Панкратьева. Каждое утро нагревальщик Прохор раздувал горн прямо на временном настиле, выхватывал клещами раскалённую добела заклёпку и метал её вверх. Подавальщик Ванька ловил «краснохвостую» жестяным ведром — не дай Бог промазать, улетит сквозь конструкцию на дно. Илья с силой прижимал подпорный молот, а напарник бил с той стороны тяжёлым обухом. Восемьдесят семь копеек на четверых за сотню шляпок.
Настя приходила к Затону каждый вечер. Тяжёлая уже, с пунцовой лентой в косе, в ситцевом платье, что Илья срубил ей на Пасху на Хабаровском базаре. Ни высота, ни грохот пневматических молотов её не пугали – грызла лишь тихая мысль, что закончат пролёты, и артель укатит дальше на восток.
– Не уйду! – кричал он ей сквозь степной верховой ветер. – Проскуряков такие фермы вычертил – на сто лет хватит! Я тебе по этому настилу каждый день букеты с берега носить буду!
Настя смеялась и заслоняла ладонью живот. Там, под тонким ситцем, уже толкался их первенец.
Мост сшивал берега. Девять пролётов по сто двадцать семь саженей каждый – как клёпаный хребет исполинского змея, уложенный на каменные быки. Илья знал в лицо каждую заклёпку. Он верил, что забивает их не просто в сталь, а в саму сушу, чтобы связать Владивосток с петербургской стороной навечно.
А потом мир рухнул.
Август 1914-го. Хабаровский вокзал захлёбывался паровозным чадом, гармонью и бабьим воем.
Настя не выла. Она стояла твёрдо, сжав губы, и прижимала к груди холщовый узелок с сухарями да медною иконкой Николая Угодника. Рядом, цепляясь за перепачканный подол, тихо скулила мать. В животе у Насти замер семимесячный Мишка.
– Ты вот что, – сказал Илья, не поднимая глаз и крепя на поясе суконную шинель. Голос у него был сухой, без вокзальной слезы. – Ты Мишку учи считать пролёты. Девять их там. Как девятый на бык уложат – жди, я поверну обратно.
Он накрыл её живот широкой, обожжённой горновым дымом ладонью. Почувствовал короткий толчок. Оскалился упрямо – и эта сухая мужская ухмылка была тяжелее любых слёз.
Эшелон дёрнулся. Настя бежала вдоль платформы, пока щебень под башмаками не превратился в сплошную боль, а потом опустилась на сухие шпалы и только глотала чёрную гарь из трубы.
О том, что две последние фермы, отлитые в Варшаве, утонули на дне Индийского океана вместе с германским крейсером «Эмден», пустившим ко дну пароход «Перезия», Илья узнает позже. В галицийских окопах. Война достала его стройку даже через полземли.
Алексеевский мост смыкали уже без Волкова. Пятого октября 1916 года, когда последний металлический пролёт улепил свой край на левобережную опору и первый паровоз дал протяжный гудок над водой, Настя стояла на яру с двухлетним Мишей на руках. Она смотрела, как закатный свет ложится на клёпаный переплёт металлоконструкций, отчего река под ними на минуту становится медной, и вплетала пальцы в жёсткие детские вихры.
«Он обещал цветы сюда носить», – подумала она про себя, но плакать не стала.
Ильи не было.
Плен под Карпатами сменился побегом, побег – глухой неразберихой ревкомов, а дальше пошли Колчак, интервенция, японские патрули во Владивостоке и холодные партизанские землянки в таёжных падях. Имя клёпальщика Волкова растерялось в миллионах карточек, истлевших во врачебных и штабных столах.
Настя ждала. Десять лет, двадцать.
Она подбирала швы на швейной фабрике, таскала пятипудовые мешки в артельной столовой, выхаживала обгоревших танкистов в сорок втором, когда земля опять запылала. Мишка вырос, выучился на путейца – в отца, которого видел только на выцветшем снимке. В сорок седьмом у него родился сын.
– Назовём Ильёй, – перебила всех Настя, едва взяла внука на руки. – В честь деда. Живой он. На воду его тянет. Найдёшь – не удивляйся. Река долго держит, да не насмерть.
Ей шёл шестой десяток, седина сплошь выбелила виски, но в глазах держалась та же вятская тёмная упрямка, что и в тринадцатом году у Осиповского Затона.

Осень 1969 года. Комсомольск-на-Амуре.
Илье Волкову-младшему исполнилось двадцать два – ровно столько же, сколько было деду, когда тот впервые обвязался пеньковой верёвкой над амурской кручей. Но младший Волков держал в руках не тяжёлый молот, а планшет инженера-путейца. Выпускник Хабаровского политеха, он прибыл по распределению в «Мостострой-10».
Предстояло завязать в стальной узел БАМ – перекинуть мостовой переход через Амур под Комсомольском.
Он ступил на берег в октябре. Сопки вокруг города стояли тёмные, лишайниковые, будто обугленные. Здесь река ковала совсем другой характер – не стелилась широко, как у краевого центра, а рвалась сквозь сжатые базальтовые кручи. Местные зодчие звали это место «Горлом». Глубина – под двадцать четыре метра, течение срывало бетонные понтоны, словно щепки.
– Ну что, Волков, – сказал начальник участка, старый мостовик с лицом, просоленным низовкой, – дед твой на сухих быках клепал, а у нас навесной монтаж над бездной. Без временных лесов, прямо из воздуха. Справишься?
Илья молча тронул карман штормовки. Там, в целлофановом конверте, лежала карточка. Пожелтевшая, со сбитыми углами: парень в холщовой блузе, с молотком на плече, на фоне ажурного пролёта. На обороте карандашом: «Илья Волков. Хабаровск. 1914. Для моей Настеньки».
Бабушка Настя ушла три года назад. До последнего дня она держала этот картон под перьевой подушкой и говаривала одно:
– Ты поедешь на Большую воду, Илюша. У нас это от корня идёт. Найди его там.
Зима семидесятого жгла до костей. Градусник падал до минус сорока восьми. Сварочные кабели лопались на изгибах, бетон грели паровыми рубашками. Лёд вставал дыбом, торосы приходилось взрывать аммоналом, чтобы посадить на дно массивные опускные ящики.
Илья ночевал в прорабской. Навесной монтаж решётчатых пролётов требовал ювелирной точности: многотонные панели выдвигали в пустой пролёт над чёрной, не замерзающей на стремнине водой.
В конце февраля, когда над сопками выкатилось холодное, бледное солнце, Илья приметил старика.
Тот сидел у дощатого забора стройплощадки – невысокий, в подшитых валенках и старом овчинном полушубке. Приходил каждый день. Садился на обрез бруса и часами наблюдал, как консольный кран цепляет очередную балку.
– Дядя, замёрзнете ведь, – сказал Илья, протягивая ему жестяную кружку с густым чаем. – У нас тут стропы ходят, отпадёт что – не дай бог.
Старик принял чай узловатыми пальцами. Ногти у него были плоские, въевшиеся в металлическую пыль – с кожей, которую уже никакое мыло не отмоет от въевшейся за десятилетия копоти.
– Спасибо, инженер, – ответил старик сухим, глуховатым голосом, будто долго молчал. – Я аккуратно. Гляжу вот… Давно не видел, как клёпаный металл над водой ставят.
– А Вы из наших? – поинтересовался Илья.
Старик прищурился на громыхающий в вышине кран.
– Был когда-то. До той войны ещё. При царе Николае.
Илья хотел улыбнуться – мало ли что пригрезится ветерану в восемьдесят с лишним лет. Но что-то в осанке старика заставило его примолкнуть.
– Где работали?
– Под Хабаровском, – тихо ответил старик. — В тринадцатом вёрсты мерили. На второй артели Панкратьева. Девять пролётов ферм Проскурякова.
Рука Ильи с чаем дрогнула. Кипяток плеснул на брезентовый рукав, но парень даже не поморщился.
– Как звать-величать Вас? – спросил он тихо, и собственное имя вдруг застряло в горле.
– Волков я, – произнёс старик. – Илья Петрович.
Ветер на минуту лёг у ног, словно прислушался к людскому разговору.
Илья расстегнул промороженные пуговицы штормовки, вытащил свёрток и протянул старику пожелтевший картон.
– Вы?..
Старик поднёс карточку к самым глазам. Пальцы его затряслись, губы сухо задвигались. Потом по тёмным морщинам потекли редкие, скупые слёзы – тяжёлые, как растопленный на морозе снег.
– Настенька… – выдохнул он. – Это ж с Хабаровска карточка… Жива она?
Илья опустился прямо на мёрзлый шлак. Прижал к себе сухие, узлистые плечи деда и уткнулся лбом в жёсткий воротник полушубка.
– Нету бабушки Насти, деда, – проговорил он, сглатывая горький комок. – В шестьдесят восьмом ушла. Но она верила. Говорила: «Река долго держит, да не насмерть». Меня в вашу память нарекли.
Старик молчал, прижимая снимок к груди. Слишком много лет он прожил в глухом таёжном посёлке, потеряв документы и память о прошлом в чехарде белогвардейских и партизанских облав, уверенный, что на том берегу его давным-давно перечеркнула похоронка.
Он поднял сухие глаза на несущую конструкцию, зависшую над амурским «Горлом».
– Клёпок мало, – просипел он, всматриваясь в узлы. – Вся сила на сварку ушла… А так – ничего. Нашоркано ладно. Стоять будет.
Илья коротко хмыкнул сквозь слёзы и сильнее сжал дедовское плечо.
26 сентября 1975 года, когда на Комсомольском мосту затянули последний монтажный болт и первый состав дал гудок над рекой, у въезда на левый берег стояли двое.
Молодой главный инженер в каске и плотный старик в подшитых валенках, опиравшийся на его локоть. Они смотрели, как тяжёлый товарняк медленно режет амурский туман, уходя на восток.
А одна из первых проскуряковских ферм тринадцатого года и сегодня стоит на искусственном мысу у Хабаровского моста-музея. Если будете там – подойдите к стальным рёбрам. Присмотритесь к заклёпкам. Их забивали вручную, на высоте двенадцати саженей, когда страна ещё не знала, сколько горя ждёт её впереди, но верила, что мосты строятся навечно.
Людмила БЛИНОВА, учитель русского языка и литературы МБОУ СОШ № 1 с.п. «Село Хурба», член Комсомольской-на-Амуре общественной писательской организации имени Г.Н. Хлебникова.
Фото с сайта ОАО «РЖД»

