Истеблишмент второй свежести

Среди творческого наследия известного советского писателя Владимира Осиповича Богомолова, автора культового романа «В августе 44-го…» есть рассказ «Второй сорт». Автор повествует в нем о семейном празднике, на который приезжает очень важный гость. Рассказ небольшой, и с некоторыми сокращениями его можно здесь представить полностью.

Моложавый, с крупной серебристой головой и выразительным, энергичным лицом, он, войдя в комнату и радушно улыбаясь, здоровается общим полупоклоном, представительный, почтенный и привычный к вниманию окружающих.

 Для хозяев он — дядя Сережа или просто Сережа, а для гостей — Сергей Васильевич, и все уже знают, что он писатель, человек известный и уважаемый.

И подарок привезен им особенный: чашка с блюдцем из сервиза, которым многие годы лично пользовался и незадолго до смерти передал ему сам Горький. Эту, можно сказать, музейную ценность сразу же устанавливают на верхней полке серванта за толстым стеклом, на видном, почетном месте.

 Сажают Сергея Васильевича рядом с именинницей во главе стола и ухаживают, угощают наперебой;

 Он, должно быть, тяготится этой вынужденной ролью свадебного генерала, но виду не подает. Зная себе цену, держится с достоинством, однако просто и мило: улыбается, охотно поддерживает разговор и даже пошучивает.

 А на другом конце стола не сводит с него глаз будущий филолог, студент первого курса, застенчивый белобрысый паренек из глухой вологодской деревушки.

 В Москве он лишь второй месяц и, охваченный жаждой познания, ненасытно вбирает столичные впечатления, способный без устали целыми днями слушать и наблюдать. Попал он на именины случайно, и, увидев впервые в своей жизни живого писателя, забыв о роскошном столе, о вине и закусках, забыв обо всем, ловит каждое его слово, и улыбку, и жест, смотрит с напряженным вниманием, восхищением и любовью.

 По просьбе молодежи Сергей Васильевич негромко и неторопливо рассказывает о встречах с Горьким, о столь памятных сокровенных чаепитиях, под конец замечая с болью в голосе:

 — Плох был уже тогда Алексей Максимович, совсем плох…

 И печально глядит поверх голов на полку серванта, где покоится за стеклом горьковская чашка, и задумывается отрешенно, словно смотрит в те далекие, уже ставшие историей годы, вспоминает и воочию видит великого коллегу.

 Окружающие сочувственно молчат, и в тишине совсем некстати, поперхнувшись от волнения, сдавленно кашляет будущий филолог.

 Когда начинают танцевать, он после некоторых колебаний, поправив короткий поношенный пиджачок и порядком робея, подходит к Сергею Васильевичу и, достав новенький блокнот, окая сильнее обычного и чуть запинаясь, неуверенно просит автограф.

 Вынув толстую с золотым пером ручку, тот привычно выводит свою фамилию — легко, разборчиво и красиво.

 Уезжает Сергей Васильевич раньше всех. Его было уговаривают остаться еще хоть немного, но он не может («Делу — время, потехе — час… Да и шоферу пора на отдых…»), и, услышав это с огорчением, более не настаивают. Прощаясь, он дружески треплет вологодского паренька по плечу, целует именинницу и ее мать, остальным же, устало улыбаясь, делает мягкий приветственный жест поднятой вверх рукой.

 Он уходит, и сразу становится как-то обыденно.

 А в конце вечера будущий филолог, находясь всецело под впечатлением этой необычной и радостной для него встречи, стоит у серванта, зачарованно уставясь на горьковскую чашку. Толстое стекло сдвинуто, и она, доступная сейчас не только глазам, манит его как ребенка — страшно хочется хотя бы дотронуться. Наконец, не в силах более удерживаться, он с волнением, осторожно, как реликвию, обеими руками приподнимает ее. С благоговением рассматривая, машинально переворачивает и на тыльной стороне донышка видит бледно-голубоватую фабричную марку:

 Дулево

2с. — 51 г.

 «Дулево… Второй сорт… 51-й год…» — мысленно повторяет он, в растерянности соображает, что Горький умер на пятнадцать лет раньше, и вдруг, пораженный в самое сердце, весь заливается краской и, расстроенный буквально до слез, тихо, беспомощно всхлипывает и готов от стыда провалиться сквозь землю — будто и сам в чем-то виноват.

 …Дурная это привычка — заглядывать куда не просят. Дурная и никчемная…

****

В период исследования московских улочек-шкатулочек занесло меня как-то в район Остоженки, где рядом с метро «Парк культуры» у Крымского моста располагалось неприметное, нежной голубой расцветки четырехэтажное здание. Во времена доисторического материализма там располагался Императорский лицей, привилегированное учебное заведение для детей из дворянских и буржуазных семей.
А в октябре 1917 года годы юнкера, затащив на крышу лицея пулеметы, длинными очередями прижимали к земле большевиков, прорывавшихся к Провиантским складам, надо полагать за закуской.
Впрочем, пулеметы юнкеров не спасли, в стране сменилась власть, и уже в 1921 году место бывшего Императорского лицея занял Институт красной профессуры.

Монументальный фасад с двумя скульптурами в нишах — просветителей Кирилла и Мефодия, парадный вход, двери из массивного дуба, похожие дубовые двери можно лицезреть во многих столичных министерствах и ведомствах, на Лубянке в здании ФСБ, в здании Министерства иностранных дел на Смоленской набережной. Рядом с дверью на фасаде табличка с лаконичной надписью:

На стене рядом с лестницей на второй этаж висела доска со списком языковых курсов для всех желающих, в середине 1990-х ростки всеобщей коммерции пробивались даже в таких, казалось бы исторически закрытых учреждениях.
На входе меня встретил секьюрити, судя по возрасту и виду выпускник того самого Института красной профессуры и, возможно, подельник Рамона Меркадера, правда, без ледоруба. На вопрос, куда иду и с какой целью, ему был дан ответ, что, мол, на курсы иностранного языка. Охранник безучастно кивнул, и я спокойно поднялся на этаж. В те времена еще не было ни террористов, ни перманентного минирования зданий, и во многие столичные учреждения постороннему человеку пройти было относительно легко.

За полтора часа были осмотрены практически все помещения Академии: от буфета и аудиторий до актового зала. Иногда какие-то люди выходили из кабинетов, с некоторыми удавалось перекинуться парой слов.
На удивление почему-то ни в коридорах, ни аудиториях не было заметно учащихся, то ли летнее время не располагало к учебе, то ли еще какая причина. Совсем недавно развалился великий и могучий Советский Союз, и создавалось стойкое ощущение, что обитатели дипломатического особнячка, почуяв ветер перемен в сфере общественно-экономических формаций, не рванули с пулеметами на крышу, как когда-то юнкера, а банально удрали.

Пустые, гулкие аудитории, заставленные-завешанные различными наглядными пособиями были тихи и прохладны. Присев за парту, можно было представить как в 1920-х годах красноармейцы, вернувшиеся с фронтов гражданской войны, утирая яростные слезы пробитым в боях рукавом, с тяжким трудом и пролетарской ненавистью осваивали буржуйские языки:

I have a pencil, my pencil is big/ У меня есть карандаш, мой карандаш большой.

В дальнейшем красноармейцев сменили образованные люди с хорошо заточенными карандашами и большим опытом руководящей работы, можно сказать, лучшие из лучших истеблишмента СССР.
С середины 1930-х годов Дипломатическая академия предлагала курсы повышения квалификации и переподготовки для дипломатов и партийных работников высшего ранга, которых партия планировала направить на работу в совзагранучреждения. В общем, элита как она есть.

И черт меня дернул как того студента-филолога заглянуть в парту, затем в другую, следующую. Там были чудовищные залежи шпаргалок всевозможных модификаций: скатанные в трубочку, заботливо сложенные «гармошкой», просто крохотные кусочки бумаги со склонением неправильных английских глаголов, итальянских, французских и других иноязычных слов и выражений. Воображение сразу подкинуло картинку, как первый секретарь крайкома партии Приморского края Виктор Ломакин, будущий посол СССР в Чехословакии, суетливо прячет «шпору» в рукаве пиджака или под браслетом часов, трясясь от страха, как бы преподы не поймали.

…Дурная это привычка — заглядывать куда не просят.  Дурная и никчемная…

 

 

 

Яндекс.Метрика